Потом наваждение прошло, и Павла подумала отстраненно и холодно: если после всего этого здесь устроят кукольный театр, если в сцене Пещеры вынесут на сцену муляжи… Или наденут маски…
А КАК можно показать на сцене Пещеру?!
Перемена света. Музыка, негромкая, но такая, что мурашки ползут по коже; застенчивый юноша-заика, в одеянии из одних только прозрачных покрывал, вдруг изгибается так, как неспособно изгибаться человеческое тело, взметывается волной, беззвучно кувыркается в воздухе, замирает, вытянувшись, стоя на одной руке; девушка смеется.
Девушка смеется, свет понемногу уходит, и в темноте остается один этот смех.
Девушка смеется про первую брачную ночь. Девушка смеется о том, о чем каждый знает по-своему, а кто не знает – тот думает, и тоже по-своему, все понимают, что об этом можно говорить или молчать – но что об этом можно смеяться?!
Пауза. Тишина.
Аплодисменты.
Так бывает – кто-то первый начал, или начали одновременно в нескольких местах, а теперь люди бьют и бьют в ладони, изливая накопившееся напряжение, восторгаясь, благодаря…
Павла перевела дух. Спектакль замер, пережидая бурную зрительскую реакцию; темнота и тишина затягивались. Двадцать секунд… Тридцать…
Что-то пробормотал оператор Сава.
И Павла увидела, что темнота на сцене – вот уже как целое мгновение никакая не темнота. Что на полотнищах, волнами спадающих с колосников, играют, переливаются зеленоватые узоры лишайников.
Последний растерянный хлопок – и легкий ветер, потому что все, кто видел ЭТО, одновременно втянули в себя пахнущий пылью воздух.
Павла прищурилась.
Высоко в темноте над сценой и над залом кружились, вертелись спиралями полчища огненных жуков. Откуда-то издалека приходил звук бегущей по желобкам воды; Павла сжалась в комок, вцепившись в подлокотники и твердя себе, что это всего лишь видимость, видимость, театр.
Очертания лишайников проступили на стенах зала, на бархате лож, на спинках кресел. Все смелее бежала вода; Павле казалось, что красная ковровая дорожка потрескивает под ногами, будто высохший мох. Верю, беззвучно твердила она пересохшими губами. Ну хватит уже, верю, верю, хватит…
Быстро простучали чьи-то шаги. Открылась и закрылась входная дверь; беглеца никто не преследовал. Все смотрели на сцену, где на тяжелых сосульках сталактитов играл отблеск воды.
Тяжелое дыхание зверя – не мелкого, но и не крупного. Белая тень, мелькнувшая в далеком темном углу.
Грохот осыпающихся камней. Затихающее эхо; Павла невольно напрягла уши, пытаясь понять, сколько переходов ведут из зала, и есть ли провалы и трещины.
Брачный рев барбака – далеко, не страшно…
Эхо.
Снова белая тень; хоровод жуков под потолком. Запах воды и плесени.
Тяжелое дыхание.
И – перекрывающая одновременно все, гасящая собой и воду, и лишайники, и жуков – мгновенная черная тень, тень саага. Испуганные вскрики в зале.
Дыхание обрывается. Но и тени уже нет – по-прежнему играют отблески воды, по-прежнему выписывают свою спираль жуки, зеленовато светятся лишайники…
Павла почувствовала, как отливает кровь от лица. Как немеют в темноте щеки.
Прямо под сталактитом лежал, подставив белый лоб водяным отблескам, юноша-заика, в белой прозрачной рубашке, и тонкая шея его заключена была в петлю из ярко-красного шарфа. Шелковый шарф стелился почти через всю сцену – красный блестящий поток…
Пауза томительная, обморочная.
Из темноты вышел, волоча за собой хлыст, черный человек с лицом, закрытым черной маской.
Остановился над телом юноши. Павла, а с ней и весь зал видели, как равнодушно посверкивают острые глаза в прорезях ткани. Егерь постоял минуту – а потом двинулся, все так же неторопливо, волоча за собой хлыст, и хлыст протянулся по телу юноши, будто перечеркивая его, как сытая, удовлетворенная змея.
Раман стоял за кулисами. Он не знал, что происходило в зале, сейчас ему не хотелось этого знать. Он смотрел, как Лица рыдает над телом погибшего мужа.
Он знал, что думает в этот момент Алериш, чье расслабленное тело с красным шарфом на шее лежит сейчас в объятиях Лицы. Он думает: вот и все. Отработал, отыграл; бедный Алериш, он волновался сильнее всех, он боялся заикаться – и заикался больше обычного…
Раман знал, что так будет.
Сейчас он стоял и смотрел, как по щекам Лицы катятся настоящие слезы. Если их попробовать на вкус – они будут горькие, еще целый час после спектакля Лица проживет в апатии, выжатая, как лимон, лишенная эмоций…
Последняя минута.
Музыка, от которой у него, Рамана, всякий раз холодеют ладони. Финал; бесстрастный ведущий за сценой склоняется к своему микрофону и шепотом командует: «Занавес…»
Бархатные полотнища съезжаются.
Вот совсем малая щель осталась… Вот… занавес сомкнулся, как губы.
Спектакль окончен.
Раман перевел дыхание.
В зале длилась гробовая тишина. Слишком долго, кажется, уже прошло минут десять…
Его актеры стояли в кулисах, бледные и молчаливые. Атласные камзолы, роскошные, если смотреть из зала, казались сейчас потными и мятыми. И запятнанными гримом.
Любого из них прямо сейчас можно поздравлять с дебютом. Но никто не спешит радоваться – все смотрят на Ковича, а зал за неверной стеной занавеса молчит…
Раман прошел на сцену, к замершей, впавшей в оцепенение Лице, к Алеришу, приподнявшемуся на локте; на скуле у парня кровоточила ссадина. Когда это он успел упасть?..
Он обнял их, обнял двумя руками – в этот самый момент зал завопил так, что даже бесстрастный ведущий изумленно поднял голову.
Аплодисменты. Свист. Крики «Браво», крики «Слава», вопли «Нельзя», «Позор»… Раман поймал вопросительный взгляд ведущего – и кивнул, и ведущий что-то негромко буркнул в микрофон, и занавес пошел расходиться, и первыми, кого увидел Кович в ликующем, негодующем, лезущем из шкуры зале, были высокий парень с телекамерой и Павла Нимробец, неподвижная среди бури, то и дело закрываемая чьими-то спинами – неподвижная, оцепеневшая Павла.