На какое-то мгновение Раману показалось, что Тодин рехнулся.
– Что? – переспросил он механически.
– Сааг семь тысяч-прим, – устало сказал Тритан, – это ваш идентификационный номер в базе данных… в большом компьютере Триглавца.
Снова стало тихо, но осенний ветер на этот раз осмелел, и сорняки в цветочном ящике зашелестели негромко и сухо, как бумага.
– Где Павла?! – резко спросил Кович.
Тодин отвернулся:
– О Павле следовало думать раньше. И вам, да и… Но если б я знал, что это будет ТАКОЙ спектакль! Я не остановился бы перед тем, чтобы поджечь весь ваш… театрик…
Он повернулся и двинулся к выходу – опрокидывая на ходу какие-то табуретки, коробки, давно заполонившие безнадежным хламом просторную прихожую Рамановой квартиры.
Раман хотел кинуться следом – но у него подкосились ноги. Врачицам-хохотушкам из «Скорой» следовало вколоть ему что-нибудь поэффективнее.
Тритан вернулся, как и обещал, к полуночи; в четверть первого пришла машина, а еще спустя пять минут затрезвонил телефон, и, вероятно, сообщение было радостным, потому что машина ушла в ночь несолоно хлебавши, а Тритан, к которому ненадолго вернулось обычное расслабленное состояние, обнял Павлу и прижал ее к себе так, что чуть не хрустнули ребра.
– Мы не поедем? – спросила она, полузадушенная.
– Мы поедем завтра, – сказал он рассеянно. – Или даже послезавтра… А может быть – чем черт не шутит? – и вообще не поедем… Давай спать.
Но спать не пришлось.
Они очень долго лежали в темноте, взявшись за руки; у обоих не было сил на любовь, оба не могли уснуть.
– Выпьем микстуры? – предложила Павла шепотом.
– Выпьем, – тоже шепотом согласился Тритан. – Только давай не микстуры, а вина…
Павла радостно согласилась, Тритан поднялся, полез в шкаф и нашел там коробку длинных, как сталактиты, витых зеленых свечей:
– Устроим себе «Ночь»… Ресторанчик «Ночь», ты помнишь?
«Что мне нравится, Павла, так это возможность свободно обращаться со временем суток. Посидел среди ночи – выходишь в день или вечер…» – «А, извините, который час?» – «Полседьмого. Вы спешите?» – «Нет…»
Жаль, подумала Павла, что нельзя выйти отсюда, из этой ночи, в день или вечер. В солнечный день три месяца назад… Или год… Или, по крайней мере, год спустя…
Тритан священнодействовал, пристраивая свечи вокруг стола. И на спинку стула, и в шкаф, и на пол, и перед зеркалом; Павла сидела на кровати, подобрав под себя ноги, и смотрела, как преображается комната.
– Видишь ли, Павла… Есть вещи, о которых нельзя сказать. О которых можно только сделать.
Павла прищурилась. Комната утопала в свечах, комната плыла, как корабль среди звезд, оранжевые огоньки напомнили ей о спектакле, о факелах, о музыке, от которой мурашки бегут по телу, о пепельноволосой девушке и о Ковиче, как он стоял во время поклона, какое у него было лицо…
Ей не хотелось вина. Она только чуть-чуть пригубила из высокого бокала.
…Бесконечное зеленое пространство. Синие цветы сливаются с синим небом… Несущиеся навстречу, навстречу, навстре… Будто падает самолет… Сейчас рухнет, упадет в васильки, сейчас…
– Как я устал, Павла, – сказал Тритан, и язычки свечей зелеными точками отразились в его глазах. – Как я бешено устал…
Пахло расплавленным воском.
Она ткнулась лицом в теплую грудь своего мужа.
Она помнила все его запахи. Она верила в него, как рыбак во время шторма верит в свою лодку. Как акробат под куполом цирка верит в невидимую проволоку страховки.
– Тритан, я…
Ровно и высоко стояли желтые язычки свечей.
– Да, малыш. Не беспокойся. Все будет совершенно в порядке.
Пещера молчала. Пещера будто бы стала меньше; ниже опустился потолок, уже сделались коридоры, сарна шла вперед, содрогаясь с каждым шагом, будто боясь уткнуться в конце концов в глухую, все запирающую стену.
Нигде не журчала вода. Мох под ногами был сухой и ломался с еле слышным, характерным треском.
Лишайники добирались до самого потолка, отмершие клочья их свешивались гирляндами. Сарна шла, пригибая голову, боясь зацепить зеленоватые клочья напряженным белым ухом.
Не возились насекомые в волглых щелях. Не лопались оболочки личинок. Сарна шла и слышала только себя.
И, может быть, немножко – ветер.
Сарна шла; ей казалось, что ее зовут, но это не был зов самца, это не был зов источника или запах привольного пастбища; сарна не желала идти на зов – но все же шла.
Впереди открылся просвет; вероятно, под сводами этого зала роились несметные тысячи огненных жуков, потому что даже самоцветные камни, лежащие у его порога, посверкивали и переливались бессчетным множеством огней. Цветные искры вспыхивали – и гасли; завороженная зрелищем, сарна замедлила шаг.
Вот он, большой и светлый зал. Трепеща, испуганно поводя ушами, сарна переступила каменный порог и замерла, потому что уши ее говорили о том, что бояться нечего, но посреди зала…
Посреди зала стоял тот, черный, с хлыстом в опущенной руке.
Ее страх был подобен смертельной усталости. Сильнее застучало сердце – но колени подогнулись, укладывая мохнатое тело на подстилку из камня. Зал, сталактиты, фигура с хлыстом – все подернулось дымкой, качнулось, поплыло.
Тот, что стоял с хлыстом, шагнул вперед.
Она покорно ждала. Его присутствие убило в ней волю к жизни. Напрочь. Досуха.
Она покорно ждала, но тот, что шел с хлыстом, вдруг обернулся.
И, будто повторяя давний сон, из темноты выступил другой – тоже с хлыстом. В ниспадающем до пят черном одеянии.
Сарна знала, что будет дальше. Когда два существа с хлыстами становятся друг против друга…