Даже в полной темноте он был еще темнее. Черная дыра, неуловимая бесформенная тень с угольками прищуренных глаз. Даже клыки его, вечно обнаженные, не отсвечивали в темноте – черные… Ужас Пещеры, он находил удовольствие в самом своем неторопливом шествии.
Ветер, приползший из дальних переходов, доносил до него обрывки запахов. Пахло теплым, кровью и шерстью – но так слабо и так далеко, что он не стал сворачивать с пути. Он просто нес себя через полутьму; ритмичное движение, чередование коридоров, черные пасти залов, прикосновение ветра к жестким бокам… Прикосновения камня к подушечкам мощных лап, ступающих расслабленно, почти изящно…
А потом из глубин Пещеры явилось… нет, это был не запах. Это было разлитое в воздухе, осязаемое, скверное предчувствие; он, не имевших равных по силе врагов, не знающий слабости и страха – он оборвал торжественное шествие.
Пещера молчала. На много переходов вокруг не водилось другой жизни, кроме жуков и червей; не знавший прежде колебаний, черный зверь остановился в нерешительности.
То, что находилось рядом, впереди, в темноте огромного зала – ЭТО не принадлежало Пещере. И потому не могло считаться живым. Никогда прежде сердце саага не позволяло себе столь нервного, сбивчивого ритма; ритм этот не был бешеным ритмом преследования, когда, загоняя некую быстроногую тварь, охотник захлебывается жадной слюной азарта.
Это была лихорадка страха.
Впервые в жизни саажий пульс бился в размере квелого сердчишка жертвы.
Он знал, что не пересилит себя. Не свернет за угол, не станет в преддверии огромного темного зала, не посмотрит в глаза ТОМУ, что возникло ниоткуда и исчезнет в никуда; он понимал, что никогда больше не будет знать покоя. Пещера перестала быть его охотничьим угодьем; однажды ощутив себя жертвой, он потерял свой прежний, незыблемый мир.
Еще мгновение – и черный зверь попятился, повинуясь новому для себя инстинкту – инстинкту самосохранения, причем самосохранения немедленного, лихорадочного, пока не поздно; еще мгновение – и ТОТ, что прятался за поворотом, за нагромождением камней, сделал шаг вперед.
Сааг присел. Распластался по земле, по камню, по ковру сухого мха, прижался к тверди брюхом, готовый заскулить, готовый закричать, моля о пощаде…
Потому что ТОТ был невозможен и невероятен, но ТОТ – был.
Он вдвое уступал саагу размерами и лишен был когтей и клыков. Он не казался мощным – но он стоял на двух ногах; он был всевластен, об этом говорили холодные незвериные глаза, он мог убивать одним взглядом, и сааг прижимался к камню все судорожнее, желая сжаться в песчинку и утонуть в расщелине пола.
Чудовище, каких не бывает в Пещере. Какие приходят редко и страшно – убивать…
Сааг лежал, втиснувшись в измочаленный мох. Глаза чудовища смотрели в его собственные глаза; пытка продолжалась столько, сколько времени понадобиться тощей капле, чтобы собрать себя воедино и сорваться с острия сталактита.
А потом все кончилось.
Чудовище отступило. Ушло, скрылось в развалах, оставляя после себя липкий ужас – а потом и ужас пропал, и ветер снова был чист, ветер пах сыростью и отдаленной бродячей кровью.
Утро воскресенья она провела, не поднимаясь с дивана; на нее напала странная хворь, и, преодолевая нервный озноб и слабость, она куталась в одеяло и бездумно листала подвернувшиеся под руку книжки.
За «Первую ночь» Скроя пришлось браться трижды. Павла никак не могла себя заставить, пьеса казалась затянутой и нудной; на третий раз, собравшись с духом, Павла поклялась себе, что хоть формально, хоть для приличия, но до финала все же надо дочитать.
Ее озноб усилился. Добравшись до второго акта, она уже не могла оторваться; Вечный Драматург, вернее, то самый подмастерье, юный Скрой, который потом станет Вечным – поймал ее, втянул вовнутрь; Павле казалось, что она слышит скрип грубых деревянных дверей, лязг металла и запах дымящих очагов.
Она слишком хорошо понимала чувства юной героини. Чувства и, так сказать, ощущения; Первой ночи предшествовали долгие мытарства, потом смертельная схватка отца жениха с братом невесты, потом траур, потом королевский указ, потом свадьба, длинная и пышная, на целый акт, с пылающими факелами и головоломными интригами…
И потом, наконец, наступила Первая ночь; как на Павлин взгляд, теперь уже искушенный – влюбленные слишком много болтали в постели. Правда, на сцене все не так, как в жизни, на сцене, как твердил Кович в каком-то давнем газетном интервью, все крупнее…
Она отложила книжку. Перевела дыхание, глядя в серый пасмурный потолок. Как повернется теперь ее жизнь?! Она дрожит под одеялом, в ушах у нее звучат древние свадебные песни – оттуда, из разметавшего страницы, небрежно брошенного томика… Она слышит отголоски хора, звон железных соприкасающихся чаш – ей кажется, что это ее сочетают со странным человеком по имени Тритан…
Все слишком запуталось. Не стоит разбираться в своей жизни сейчас; всей пьесы-то осталось десять страничек, надо дочитать, дойти до конца – и тогда только устроить передышку…
Происходящее в Пещере действо Вечный Драматург описал одной большой ремаркой; Павла, прикрыв глаза, видела, как из-за нагромождения камней выбирается лютая саажиха. Кто бы мог подумать, что хрупкая невеста, нежный стебелек… Впрочем, характер у нее всегда был железный. Тень саажихи… Кажется, в старом театре подобные «условные» сцены показывали с помощью теней на белом полотне…
Молодая самка саага охотится. Добычей ее станет мелкий схруль, юноша-схруль, схруль-одиночка; он так же беззащитен перед саагом, как скажем, тхоль или сарна…