…Ну как же, как ее утешить?!
Догорал костер.
Бродяга уложил Махи на свою расстеленную куртку, лег рядом, обнял ее, мысленно пытаясь вобрать ее дрожь в себя. Вытянуть ее отчаяние и страх, будто губкой.
– …И там никто никого не боится. Там никого не бьют ремнем. Там нет ни кинжалов, ни самострелов. Ты пойдешь в школу, у тебя будет очень красивая школьная форма, со значками, с пряжками…
Он запнулся. Он не знал, чем еще ее заинтересовать, то, что всю жизнь казалось ему простым и обыденным – отсюда, из гор, представляется недостижимым счастьем, особенным миром для праведных… А теперь так надо рассказать ей – а он не находит слов, мелет какую-то чушь про школьные пряжки…
– Я ведь чу…жачка буду, – пробормотала Махи сквозь дрожь. – Я же там буду… вроде оттудика…
– Да что ты, – сказал он, обрадованный, что может наконец-то сообщить нечто важное. – Там нет оттудиков вообще. Там всем все равно, откуда ты родом, откуда пришел… Там… ты увидишь. Будешь читать книжки, научишься рисовать, нырять в бассейне… Кем хочешь быть?
Она не поняла.
– Что хочешь делать? – терпеливо переспросил он. – Учить, лечить, петь, строить дома… Что хочешь… Любое… дело… Подружишься с ребятами…
– А ТЫ будешь… со мной?..
– Конечно, – он даже удивился. – Конечно, а ты как думала?!
Кажется, ее дрожь понемногу стихала.
Кажется, скоро она сможет заснуть).
После дневного лечения Павла не хотела двигаться и почти не могла говорить – лежала в полусне.
Потом сквозь очертания муторного, но вполне узнаваемого бреда – шершавые прикосновения простыней, отдаленные голоса, холодная вода на губах – проступил, наконец, сырой полумрак Пещеры.
Не было сил подняться.
Сарна лежала на подушке из сырого черного мха, ввалившиеся бока подрагивали, шерсть свалялась, слиплась сосульками, и над головой нависали сосульки сталактитов, и в отдалении шелестела вода, но сарна знала, что сегодня до водопоя не добраться.
Звуки текли коридорами, отражались от стен, лились в круглые напряженные уши; стая коричневых схрулей прошла слишком близко, но сарна лежала, не шевелясь.
Черный мох пах едой. Черный мох был влажным и сам по себе мог утолить жажду; сарна с трудом отщипывала от жесткой подстилки и не ощущала вкуса.
Когда барбак, чей нос не мог упустить запаха больной сарны, приблизился настолько, что она различала уже не только скрежет когтей по камню, но и дыхание, и шелест трущейся жесткой шерсти – тогда угасающий инстинкт самосохранения взял верх, она напрягла трясущиеся ноги и подтолкнула вверх непослушное тяжелое тело.
Ее копыта не выбивали дробь – ударяли редко и глухо, вразнобой. Звуки барбака не отдалялись – следовали за ней, хоть хищник и не прилагал к этому усилий, он попросту еще не начал погоню; сарна шаталась, и качались каменные стены в светящемся узоре, и по-прежнему бесстрастно струилась в глубоких впадинах недосягаемая вода.
Инстинкт вел ее, не позволяя замедлить шаг или упасть. Звуки барбака становились слышнее и слышнее; хищник шел теперь прямо по ее горячему следу. Барбак, пожиратель обессиленных и старых.
Сарна не знала, что такое отчаяние. Она знала лишь, что такое страх; страх не раз спасал ее, страх, здоровый инстинкт и удачливость, она безошибочно выбирала путь, будь она сильна, как прежде – разве барбаку точить на нее желтые слюнявые зубы?!
Она споткнулась. Потом еще. Коридор сделался шире; теперь барбака не надо было слушать. Она знала, что, обернувшись, сможет увидеть его в тусклом свете кружащихся под потолком огненных жуков.
Инстинкт был все еще сильнее слабости, и она побежала. Барбак глухо рыкнул, предвкушая трапезу.
Появление третьего оба они – и хищник, и жертва – ощутили одновременно.
Сарна наконец-то споткнулась и упала. Барбак встал, будто налетев на сырую стену Пещеры; неподвижная фигура с хлыстом в опущенной руке была вне всяких представлений о мире. Она была НЕПРАВИЛЬНА, она была неестественна и потому особенно страшна.
Мгновение – и барбака не было. Остался звук, удаляющийся, тонущий в прочих звуках Пещеры. И осталась фигура с хлыстом в руке.
Сарна лежала.
Сама смерть не заставила бы ее подняться с места; то, что стояло перед ней, и было, вероятно, самой смертью. Оно не издавало звуков – круглые уши-раковины напрасно напрягались, пытаясь уловить хотя бы ниточку дыхания. Сарна лежала, не испытывая ужаса – не то силы ее иссякли вместе с желанием жить, не то инстинкт подсказал ей, что фигура с хлыстом не причинит ей вреда.
Пещера жила. Отдаленные звуки струились, как песок, как вода; сарна лежала, положив голову на собственное вздрагивающее плечо, а чуть поодаль стоял, как камень, непостижимый и страшный пришелец.
И потому никто из любителей падали не наведался к ней, чтобы добить.
– …Павла, подвинься, а?..
Теплые ладони на глазах.
– Павла, просыпайся понемножку… Как ты себя чувствуешь?
Она разлепила веки. Теплые ладони переместились к ней на лоб.
Кажется, она была в Пещере?..
– Я не помню, – сказала она вслух. Сон ускользал, с каждой секундой все дальше, да, она была в Пещере и хотела пить…
– Хочешь чая?..
Она с трудом улыбнулась. Деловитое спокойствие Тритана передавалось ей мгновенно. Как лучшее из лекарств.
Она улыбнулась увереннее:
– Ты останешься… на ночь?
И наконец-то увидела его лицо.
И невольно вздрогнула.
Он остался.
Обессиленная, она не могла ответить на его ласки – тогда он просто обнял ее, улегшись рядом. И всю ночь пролежал неподвижно; изредка просыпаясь, она слышала, как бьется его сердце. И теплая, спокойная ладонь…