Всякий раз, увидев с высокого камня поверхность озера, сарна замирала, не в силах справиться с дрожью. Нос ее, черный и маленький, как камушек, увлажнялся; с известковых потеков потолка срывались капли, летели неимоверно долго, с музыкальным звоном касались воды.
Она шла, ведомая звуком влаги.
Падали капли.
Она шла; вода струилась, становясь на мгновение мутной, и муть уносило течением – и снова дрожащее зеркало, сверкающие мешочки капель, маслянистые мешочки, вспыхивающие, как глаза…
Она опустила веки.
Ее нос первым коснулся дрожащего зеркала. Фигура ее удвоилась – две сарны, вылизывающие друг другу замшевые морды, одна – стоящая на камнях, другая – дрожащая по ту сторону зеркальной пленки…
Далекое дно. Спины рыб, замерших неподвижно, будто в ожидании.
А больше она ничего не видела и не ощущала – но уши, круглые, похожие на половинки большой жемчужной раковины, ни на мгновение не прерывали напряженной стражи.
Уши успеют предупредить ее, если случится беда.
Но сейчас опасности нет.
Сейчас она пьет воду. И кажется, она счастлива.
На другой день утром Митика бросил ей в чай сухую акварельную краску; думая о своем, Павла не заметила подвоха и, морщась от неприятного вкуса, все же допила чашку до дна. На дне обнаружился коричневый недорастворившийся комочек – Павла поперхнулась; к счастью (или к сожалению?) Митика к этому моменту был уже в детском саду. Павле осталось лишь ругаться да тщательно чистить зубы.
Воспоминание о Пещере жило в ней – покалываниями в кончиках пальцев, легким приятным головокружением, необычной яркостью красок; рядом с этим воспоминанием рука об руку шло другое – вчерашний вечер, неторопливо рассуждающий Тритан, молчаливый, непривычно беспомощный Кович – и почему-то засохшее печенье на полированной буфетной стойке. Шоколадная конфета со следами зубов на коричневом боку…
Через полчаса, шагая к автобусной остановке, она окончательно простила Митику.
Вчера, в кабинете Ковича, Тритан говорил о мире Пещеры. Даже видавший виды сааг-режиссер слушал, затаив дыхание; мир Пещеры честен. Мир Пещеры не знает чувства вины – а потому настоящее, подлинное УЗНАВАНИЕ невозможно. Мужчина узнал в знакомой девушке ночную сарну – зато сааг никогда не узнает в сарне девушку. Сааг не более чем зверь – потому он невинен, и потому непобедим. Человеку не стоит бороться с саагом – сааг всегда обречен на победу.
– Вот если бы, – говорил Тритан, улыбаясь хмурому Ковичу, – вот если бы сааг, увидев сарну, спросил бы себя, не Павла ли это Нимробец – вот тогда, уважаемый господин режиссер, пришло бы время присылать за вами машину… Но такого не бывает. Никогда.
– Никогда? – переспросил Кович, как показалось Павле, с недоверием.
– Никогда, – спокойно подтвердил Тритан.
Кович неожиданно улыбнулся:
– А как же, к примеру, Скрой, Вечный Драматург? Пьесы которого проходят, по-моему, чуть не в пятом классе средней школы?
Тритан засмеялся, как от удачной шутки:
– Нет, «Первую ночь» Скроя в школе не проходят. Слишком щекотливая, м-м-м, тема… и трактовать, между прочем, можно совершенно по-разному. В чем величие драматурга – в неоднозначности…
– Зато легенда, которая его вдохновила, совершенно однозначна, – сказал Кович непримиримо. Павла впервые его таким видела – на желтоватых щеках все яснее проступал румянец, глаза горели, упрямые глаза злого избалованного мальчишки: – В чем величие легенды – в определенности…
Тритан некоторое время молчал.
– Приятно говорить с образованным человеком, – сказал он наконец серьезно. – Да, господин Кович, я понимаю, о чем вы говорите… Легенды… красивы. Ужасны, впечатляющи – но прежде всего красивы… В легендах лебеди превращаются в девушек, а скалы – в слонов… В легендах мальчик находит в луже осколок солнца… В ТОЙ легенде, если вы помните, трагический исход. Скрой изменил его, сделав счастливым. Единственный счастливый финал во всем наследии Вечного Драматурга…
Павла слушала и хлопала глазами. Она не читала «Первую ночь» Скроя. Она знала, что такая пьеса есть – но разыскивать ее среди пыльных томов Всеобщей библиотеки ей не приходило в голову.
Теперь молчал Кович. Молчал, разглядывая макет сложной декорации в черной коробке, и Павле казалось, что он напряженно складывает в уме многозначные числа.
– Я не думал, – признался он медленно, – что специалисты по психологической реабилитации столь искушены в искусствах. Мое восхищение, господин Тодин…
Тритан усмехнулся:
– Полагаю, мы могли бы звать друг друга по имени…
– Идет, – отозвался Кович после минутной паузы.
Тритан протянул ему руку:
– Рад знакомству, Раман…
– Рад знакомству, – с чуть заметной запинкой выговорил Кович. – Надеюсь… никогда не вызывать вашего профессионального интереса, Тритан.
И оба, к удивлению Павлы, непринужденно рассмеялись.
Тритан проводил ее – была уже полночь – до самого дома. Смеялся, говорил, что оберегает ее от разверзающихся в земле люков; Павла молчала, слушала, мысленно перебирала его слова, будто четки.
У подъезда Павла замешкалась – не знала, как прощаться. Может быть, следует поблагодарить? Может быть, пригласить в дом?..
Она вообразила себе сонную Стефану, белым лебедем выплывающую из спальни.
– Вы довольны? – спросил Тритан негромко. – Теперь вам легче?
Его приглушенный голос сливался с ночью. Павла никогда не слышала таких глубоких, нечеловечески низких голосов.
Она почувствовала, как ее берут за руку. Как осторожно сжимают пальцы; Павла зажмурилась. Единственное светлое окно, оживлявшее сонный фасад полночного дома, беззвучно погасло. Как свечка.